От старшей сестры Александра исходит запах металла, это странно, но от нее пахнет в точности как от оловянного кубка, стоящего на курительном столике в библиотеке. От Фанни пахнет сладкими сливками и младенцем, хотя ей уже исполнилось восемь лет.
Если встать в зале под хрустальную люстру, погрузив ноги в нескончаемый лиственный узор ковра, замереть и задержать дыхание, можно услышать тишину, состоящую из множества компонентов: прежде всего шум крови в барабанных перепонках и часы, часы тикают повсюду, тикают и бьют, все разом. Потом ещё гул пламени в голландской печи, черные железные заслонки дрожат и слабо позвякивают. Издалека доносятся звуки рояля, это соседская девочка разучивает гаммы, они едва слышны и все-таки навевают легкую печаль, неизвестно почему. За письменным столом в библиотеке сидит бабушка, склонившись над счетами, стальное перо царапает бумагу. В кухне гремят посудой, слышится голос фрекен Веги, потом все стихает, но фарфор и серебро продолжают плескаться в тазу.
Зимний день меркнет, мимо проехали сани, звенят бубенчики, цокают по наледи копыта, скрипят полозья. Часы на башне Домского собора отбивают четыре четверти и три часа. Почему мне так грустно, думает Александр, погрузив ноги в лиственный узор ковра в зале. Почему мне так грустно? Может быть, в сумраке прихожей неподвижно притаилась Смерть? Я ведь слышу её дыхание — прерывистое, шипящее? Она пришла, чтобы забрать бабушку, которая сидит в библиотеке и записывает что-то в синюю бухгалтерскую книгу? Александру нестерпимо хочется броситься к бабушке и, зарывшись головой в её колени, дать волю слезам, но он не смеет. Если он сдвинется с места, пошевелит хоть пальцем, Смерть очнется и опередит его. И там, в прихожей, завяжется изнурительная борьба между Александром и Смертью. Внезапно фрекен Эстер начинает бросать железной лопатой уголь в печку, громкий звук приносит избавление, и жуткая гостья наконец-то исчезает.
[333]
Сумерки, расслоенные тяжелыми складками гардин, синеют и густеют. Бабушка встает из-за стола и приносит керосиновую лампу. Сын подарил ей электрическую настольную лампу с железной подставкой и зеленым фарфоровым абажуром, но бабушка спрятала её в большой шкаф и по-прежнему пользуется той самой керосиновой лампой, которая освещала конторку Оскара в Театре. Вспыхивает желтое пламя, запахло керосином, она водружает на место стеклянную трубу и колпак. Бабушкина тень вырисовывается на книжных корешках. В прихожей и зале мерцают угольные лампы. Из-за отбрасываемых ими теней мрак полностью не исчезает. Сумерки ещё больше сгущаются. По скользкому обледенелому тротуару осторожно шагает фонарщик с длинным шестом в руках. Вот он зажигает газовые фонари. Они отбрасывают тени на потолок залы. Александр видит горы и моря, ему чудятся чудовища и дикари.
... Духовный отец мой, флорентийский священник, увлекаемый своим впечатлительным сердцем к _лжемудрию_ о свободе и отталкиваемый им же от мудрости Бецкого, ходил все ко мне за разрешением мучительных, вопросов, и я воочью видел, сколь нетрудно снискать ореолу православия. Внешние дела обстояли благополучно. Старуха Трубецкая, {7} как истый тип итальянки, как только узнала, что у меня есть деньги, стала премилая. Князек {8} любил меня, насколько может любить себялюбивая натура артиста-аристократа. Милая и истинно добрая Настасья Юрьевна, {9} купно с ее женихом, {10} были моими искренними друзьями. Готовились к отъезду в Париж. А я уже успел полюбить страстно и всей душою Италию - хоть часто мучился каннскою тоской одиночества и любви к родине. Да, были вечера и часто - такой тоски, которая истинно похожа на проклятие каннское; прибавьте к этому печальные семейные известия и глубокую, непроходившую, неотвязную тоску по единственной путной женщине, {11} которую поздно, к сожалению, встретил я в жизни, страсть воспоминания, коли хотите, - но страсть семилетнюю, закоренившуюся, с которой слилась память о лучшей, о самой светлой и самой благородной поре жизни и деятельности... Дальше: мысль о безвыходности положения, отсутствии будущего и проч. В возрождение "Москвитянина" я не верил, кушелевский журнал я сразу же понял как прихоть знатного барчонка... Впереди - ничего, назади - едкие воспоминания, в настоящем - одно артистическое упоение, один дилетантизм жизни. Баста! Я закрыл глаза на прошедшее и будущее и отдался настоящему... Между мной и моим учеником образовывалось отношение весьма тонкое. Совсем человеком я сделать его не мог - для этого нужно было бы отнять у него его девять тысяч душ, но понимание его я _развил_, вопреки мистеру Беллю, ничего в мире так не боявшемуся, как понимания, вопреки Бецкому, ненавидевшему понимание, вопреки Терезе, которая вела _свою_ политику...