И в то сиденье мы В двенадцать дней семь приступов отбили, А кабы ты посады отстоял, К нам подошла б от Сокола подмога И с тылу бы схватила короля!..
- А, Гуськантини! Ну что, батенька? - сказал ему Ш. добродушно улыбаясь еще под влиянием своей поездки. Гуськантини, как его назвал Ш., тотчас же надел шапку и сделал вид, что..
) - страстный, взволнованный. Нам кажется, что в отношении к Гончарову, более чем в отношении ко всякому другому автору, критика обязана изложить общие результаты, выводимые из его произведения...
На окнах жужжат сонные мухи, время от времени стучит телеграфный аппарат, выпуская из себя узкую ленту с точками и тире. Дядя Эрикссон сидит, склонившись над большим письменным столом, и что-то записывает в узкую книгу в черном переплете. После чего принимается сортировать накладные. Иногда кто-то в зале ожидания стучит в окошко и покупает билеты до Репбэккена, Иншена, Ларсбуды или Густавса. Там царит покой, похожий на саму вечность и уж наверняка достойный того же уважения. Пу входит без стука. Он маленького росточка, худенький, чтобы не сказать тощий, коротко острижен (под "бобрик"), на левой коленке - болячка. Поскольку дело происходит в субботу в конце июля, на нем застиранная рубашка с обрезанными рукавами и короткие штанишки, из-под которых виднеются трусы. Все это держится с помощью скаутского ремня, с которого свисает финский нож. На ногах у Пу стоптанные сандалии. О чем он думает, определить довольно трудно. Взгляд у него немного сонный, щеки по-детски округлые, рот полуоткрыт - вероятно, полипы. Пу учтиво здоровается: "Добрый день, дядя Эрикссон". Дядя Эрикссон на мгновение отрывает взгляд от черной книги, булькает трубка, выпуская небольшое облачко: "Добрый день, молодой господин Бергман". Пу забирается на один из высоких трехногих табуретов рядом с телеграфом. - Папа приезжает четырехчасовым. - Вот как. - Я буду его встречать. Мама и Май придут попозже. Май нужно забрать какой-то груз. - Понятно. - Пала был в Стокгольме, читал проповедь королю и королеве. - Шикарно. - А потом его пригласили на обед. - Король? - Ага, король. Папа хорошо знаком с королем и королевой. Особенно королевой. Он дает ей разные добрые советы и все такое. - Это здорово. - Без папы король с королевой, наверное, и не справились бы. Наступает долгая пауза, Пу думает. Дядя Эрикссон разжигает угасающуь трубку. В солнечном зайчике на оконном стекле жужжит умирающая муха. Жирный пятнистый кот встает и, мурлыча, потягивается. Потом делает несколько неуверенных шагов по заваленному подоконнику и укладывается на "Шведе кие коммуникации". Пу прищуривает глаза. Над рельсами и высокими береза ми разлит белый солнечный свет. На дальнем запасном пути спит маневровый паровозик, прицепленный к вагонам с древесиной. - По-моему, королева влюблена в папу. - Вот как, ну и ну, вот это да. В голосе дяди Эрикссона не слышится особого восхищения, кроме того, о занят накладными, количество не сходится, он пересчитывает их заново, складывая в две стопки: пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. И зала ожидания стучат в окошко. Дядя Эрикссон кладет трубку на тяжелую пепельницу, поднимается, открывает стеклянное окошко и говорит: "Добрый добрый. Значит, сегодня аж до Ретвика? Ага, а завтра до Орсы? Так, так. Стал быть, два семьдесят пять. Спасибо и пожалуйста". По белой от солнца песчаной площадке неспешным шагом идут мать, Ма и брат Даг. На матери светлое летнее платье с широким поясом вокруг тонко талии. На голове желтая шляпа с большими полями.
... Может, весенний цветок, что приколола у сердца, издавал аромат надежды. И запах лекарственных снадобий прошел, миновал, и сладость нового запаха пронизала дом наш. Много благоуханий узнала я, но такого не нашла. Однако вновь обоняла я этот аромат в сновидении. Откуда взялся этот запах? Ведь мать не умащала плоть женскими благовониями(8). Мать сошла с постели и села у окна. У окна стоял столик, а в столике ларчик. Ларчик заперт на замок, и ключ к ларчику висел на шее мамы. Беззвучно открыла мать ларчик и стопку рукописных листов достала и читала их весь день. До вечера читала мать. Дверь открылась дважды и трижды, но не спросила она: кто там, заговаривала я с ней -- не отвечала. А напомнили ей испить лечебных снадобий, махом испила ложку снадобий. Лица не скривила и слова не молвила, будто иссякла их горечь. А испив, вернулась к рукописи. А рукопись исполнена совершенным почерком на тонкой бумаге, длинными и короткими строками писана. И видя, как мать читает, сказала я в сердце своем, что навеки не оставит она эту рукопись. Снур ключа на шее соединял ее с ларчиком и с рукописью. Но на исходе дня взяла мать рукопись и перевязала ее нашейным снурком с ключом, поцеловала и бросила ее вместе с ключом в печь. А вьюшка закрыта. Лишь уголья мерцали в печи. Язык пламени лизнул тонкие листы, бумага вспыхнула -- и дом полон дыму. Киля ринулась в светлицу распахнуть окно, но мать удержала ее. Рукопись пылает и дом полон дыму. А мать сидела(9) у ларца и до вечера вдыхала дым рукописей. Тем вечером пришла Минчи Готлиб проведать маму. Это подруга ее Минчи, что училась с ней вместе в девичестве у Акавии Мазала. Госпожа Готлиб села у постели мамы. Два, три часа сидела. Минчи, сказала мать, дай напоследок гляну на тебя. Минчи вытерла слезы и сказала: крепись, Лия, еще возвратятся силы твои, как прежде, для жизни. Мама молчала, и грустный смешок витал на ее пылающих устах. Вдруг взяла мать Минчи за руку и сказала: иди домой, Минчи, справь нужды субботы и завтра пополудни проводи меня на погост. Был вечер четверга, канун сретенья субботы(10)...